Зоя Афанасьевна Масленикова

Годы жизни: 02.10.1923 - 09.02.2008

Автор о себе.

Итак, родилась я 2 октября 1923 года в Керчи, в семье военного врача Власова Афанасия Ивановича. Папа был, что называется self-made man, карел. Родился и вырос на хуторе Ушкалы, состоявшем из восьми дворов, в двадцати верстах от села Линдозеро. Отец помнил рассказы очевидцев, как по Линдозеру прошел первый пароход, и жители бежали от него в леса, будто от антихриста. Тогда же в тех местах появилась и первая колесная телега — до того грузы перевозились волоком на длинных слегах. Такая вот глухомань, полная языческих суеверий.
Но папа стремился к знаниям. Окончил в Линдозере церковноприходскую школу, прислуживал в церкви. Будучи очень верующим, мечтал стать священником. Но судьба сложилась иначе. Трудясь на постоялом дворе, окончил реальное училище в г. Повенце Олонецкой губернии, а затем поступил в фельдшерское училище. Изучая медицину, он поверил в самостоятельное творчество премудрой природы, а веру в Бога навсегда потерял. Работал в родных местах фельдшером, где на 20 верст не было ни одного врача, положения достиг почетного.
Но жажда знаний не утолилась. Ночами долбил греческий, латынь, сдал экстерном экзамены за гимназический курс. И вот наконец оказался на медицинском факультете Новороссийского университета в Одессе, на одном курсе с Наталией Леонидовной Верцинской, моей будущей мамой.
Мамина мама, моя бабушка Софья Александровна Верцинская (урожденная Яблоновская) принадлежала к обедневшей ветви знатного польского рода. У нее было девять братьев и сестер. Дети получили неплохое образование, но потом каждому приходилось пробивать себе дорогу самостоятельно. Софья Александровна окончила Фребелевские и Бестужевские курсы. Разведясь после короткого неудачного брака с одесским адвокатом Верцинским и оставшись с маленькой Наташей на руках, она заняла у знакомых столовое серебро, заложила его в ломбард и на вырученные 500 рублей открыла на ул. Гоголя, 22, первый класс частной женской гимназии, куда как раз и поступила подросшая мама.
Бабушка была женщиной волевой и одаренной. Ежегодно открывала новый класс и приглашала выдающихся учителей. В старших классах преподавали уже профессора Новороссийского университета. Сама бабушка была педагогом от Бога. Она сочиняла пьески для гимназисток, часто в стихах, музыку, делала декорации, сама шила костюмы. Красавица мама неизменно исполняла в спектаклях и живых картинах главные роли, сохранились фотографии на твердом фирменном картоне. Несмотря на деспотический и вспыльчивый характер, ученицы начальницу свою обожали и в послереволюционные годы, когда ее лишили не только гимназии, но и права преподавать, носили ей в судках обеды от домашнего стола даже в самые голодные времена.
Бабушка перебивалась частными уроками, живя на собственных харчах в квартире своего брата, профессора одесского Института связи Николая Александровича Яблоновского. Мы жили в Севастополе. Виделись с бабушкой не часто, но когда кто-то из детей (обычно я) тяжело заболевал, она тут же приезжала и выхаживала больного. Она была с нами в тяжелые дни украинского голода в начале тридцатых годов, когда потоки измученных людей стучались в нашу дверь, прося хоть какой-то еды, улицы были полны беженцев, они молили о крошке хлеба, показывая ужасные открытые язвы на ногах. То один, то другой из них умирал прямо на тротуаре. Бабушка готовила нам форшмаки из полутухлой соленой хамсы и иногда угощала крохотными порциями деликатесной пшенной каши... Попутно учила меня делать аппликации из цветной бумаги, читать, импровизировать в четыре руки на нашем стареньком Шрейдере, где на клавишах отсутствовала половина костяшек.
Я очень ее любила, в чем-то она была для меня идеалом. Каждое занятие с бабушкой превращалось в праздник познания. Наверное, ранней тягой к рисованию, музыке, сочинительству я обязана этим редким бабушкиным урокам. Умерла она от грудной жабы в начале 1941 года в Одессе. Весной папа успел перевезти на военном корабле ее великолепную педагогическую библиотеку и несколько фамильных безделушек.
Увы, все это погибло через полгода под немецкими бомбами... Но кое-что я успела прочесть. Особенное впечатление произвело жизнеописание Елены Келлер, родившейся слепоглухонемой и ставшей высокообразованной незаурядной личностью. В минуты уныния я вспоминала о ней и обретала силы.
Но вернемся к маме. Она закончила с золотой медалью бабушкину гимназию и поступила на исторический факультет Новороссийского университета. Училась блестяще, успевая заниматься в яхт-клубе и блистать на одесских балах. Год стажировалась в Сорбонне. Прекрасно говорила и читала по-французски. Она уже перешла на последний курс истфака, как грянула Первая мировая. Подобно многим барышням из хороших семей, мама поступила на курсы сестер милосердия. И неожиданно для всех безумно увлеклась медициной. Ее поразило устройство человеческого тела, анатомические атласы восхищали ее больше, чем картины Лувра, которые она видела в Париже. Природа не могла создать эту красоту и премудрость, в силах сделать это был только Бог! Так девушка, воспитанная в неверии, как и ее многие молодые сверстники из образованной среды, вдруг обрела глубокую веру в Бога на всю жизнь.
Чем пленил прелестную королеву одесских балов некрасивый карел, не утративший до конца деревенской угловатости? Отец пользовался в университете большой популярностью, был избран старостой курса, неизменно председательствовал на студенческих сходках.
Оба закончили университет летом 1917 года, получили дипломы врачей и тут же повенчались. Отца мобилизо¬вали в качестве военного врача в Царскую армию, а после революции он добровольно перешел в Красную армию и его вскоре отправили на Черномор¬ский флот. В 1918 году родился мой рыжеголовый брат Сергей. В 1926 году отца перевели из Керчи в Севастополь, который и стал для меня родным городом, поскольку Керчи я почти не помню.
Мама воспитывала нас с братом по той методе, по какой учили ее саму. Еще до школы занятия с немкой и до конца школы три иностранных языка с частными учителями. А еще музыкальная школа и уроки рисования и живописи у отличного профессионального художника Юлия Ипполитовича Шпажинского. Почти все свои заработки родители тратили на наших учителей и на книги. Одевались и питались мы кое-как. Зато, окончив школу, я свободно читала в оригинале по-французски, по-немецки и по-английски, что очень скоро мне пригодилось.
Да и со школьными учителями повезло. Они были еще дореволюционной выучки, не шкрабы, а настоящие педагоги.
Мне было лет 10—12, когда я прочитала книжку о детстве Моцарта и почувствовала себя безнадежной старухой. Седьмая часть жизни прожита, и совершенно понапрасну. Как много можно было сделать в канувшие годы: сочинять сонаты, научиться блестяще играть на фортепиано, концертировать. Никогда не вернуть потерянного времени, а жизнь такая короткая. Я не думала о том, что Моцарт гений — важно было одно: он иначе расходовал свои дни, не теряя ни одного зря. Началась борьба со временем, мне стало его катастрофически не хватать. Я старалась использовать каждую минуту. Из школы я выходила с приготовленными уроками. Учителя устали сражаться с моей привычкой читать на уроках. В пятом классе я выучила всего «Мцыри» наизусть... Мне жаль было тратить время на сон: однажды стало тлеть одеяло, под которое я затаскивала настольную лампу, чтобы читать ночами, а я ничего не замечала. Привычка упаковывать множество дел и занятий в сутки, как ворох вещей в слишком тесный чемодан, осталась на всю жизнь. Так интересно было пробовать свои возможности.
Была и еще одна тайная причина этой одержимости учебой и упорными попытками творчества. Дело в том, что я боготворила свою нежную маму, молчаливую, задумчивую, возвышенную. Теперь я понимаю, что, не имея возможности при муже-коммунисте ходить в церковь, читать Священное Писание (его у нас в доме просто не было) или говорить с нами, детьми, о вере, она много молилась. Работала она на двух ставках: школьным врачом и в санэпидстанции, и мало бывала дома.
Но земная любовь мамы была безраздельно отдана ее первенцу, моему рыжеголовому брату Сереже. Я мучилась ревностью, страдала и доказывала маме своими бурными занятиями, что и я чего-то стою и меня можно любить...
Как-то, уже взрослой, я осмелилась заговорить с ней о своих детских муках.
— Что поделаешь, сердцу не прикажешь, — с печалью призналась она.
Отца уважали все: соседи за безотказную бескорыстную медицинскую помощь в неотложных случаях (в нашу дверь нередко звонили по ночам, и он безропотно вставал и спешил на вызов); сослуживцы за компетентность и добросовестность, гражданские власти за общественную работу в горсовете. Перед войной он был бригадным военврачом, то есть полковником медицинской службы, старшим санитарным начальником гарнизона.
Отец гордился моими успехами, но с утра до поздней ночи пропадал на службе, и мы видели его еще реже, чем маму. Был он суров нравом, вспыльчив, между нами случались ужасные ссоры.
Летом 1939 года папа после стычки с начальством получил временное понижение по должности и служил главным врачом в санатории Черноморского флота неподалеку от Ялтинского Дома творчества писателей. Мы с ним стали партнерами по теннису седовласого Николая Николаевича Асеева.
Разбирая мои полудетские вирши, пятидесятилетний мэтр увлеченно говорил о современной поэзии, о поэтике Маяковского, а потом вдруг назвал незнакомое мне имя Пастернак и прочел четверостишие из «Марбурга»:

В тот день всю тебя, от гребенок до ног,
Как трагик в провинции драму Шекспирову,
Носил я с собой и знал назубок,
Шатался по городу и репетировал...

Эти строчки пронзили сердце, Пастернак с той минуты стал навсегда моим любимейшим поэтом, главным собеседником сердца. Скоро я уже знала многие его стихи наизусть. До сих пор их помню.
Может быть, эти строчки из «Марбурга» произвели такое сильное впечатление потому, что в седьмом классе я без памяти влюбилась в моего одноклассника Игоря Брянского и одновременно в его отца Александра Николаевича, талантливейшего премьера и режиссера нашего городского театра им. Луначарского. Об этой первой любви, жившей во мне десятилетиями, и гибели во время эвакуации всей семьи Брянских в ноябре 1941 года в Черном море на торпедированном немцами теплоходе «Армения» я написала документальную повесть «Случай любить».
В 1962 году я приду к Ахматовой с ее поэмой «У самого моря» и спрошу ее: «Анна Андреевна, это о Севастополе?» Она величественно кивнет, и я попрошу ее: «Надпишите мне ее. И мой принц погиб в Черном море». С этого визита Ахматова начнет мне позировать для портрета. Мне доведется снимать ее посмертную маску.
Но тогда, 29 июля 1939 года, любовь к Игорю, потрясение Гамлетом, сыгранным его отцом, и строки из пастернаковского «Марбурга» превратились в нерастворимый сплав. Пастернак тоже станет сквозной темой всей моей жизни, моей тайной неразделенной любовью, которая приведет в конце концов к разрыву с мужем и оставит навсегда в женском одиночестве.
Школьное детство кончалось. Мы готовились с Игорем в ИФЛИ и строили подробные планы о московском студенческом будущем.
Выпускной вечер состоялся 21 июня 1941 года. В ту же ночь на Севастополь посыпались первые бомбы Второй мировой войны.
В августе семьям офицеров приказано было эвакуироваться. Прощаясь, Игорь мечтал о том, как после войны мы объедем все Средиземноморье, и я обещала стать гидом по Франции, а Игорь — по Италии. В разлуке мы должны были изучить историю и искусство этих стран...
Сережа досрочно сдал выпускные экзамены в ленин¬градском Политехническом институте и ушел добровольцем на фронт в июне 1941 года, папа остался руководить санитарной обороной Севастополя, а мы с мамой отправились сначала в Армавир, а через месяц в Куйбышев.
Последовали два года учебы в куйбышевском пединституте на факультете иностранных языков. Раз уж я обещала Игорю быть гидом по Франции, то, конечно, зачислилась на французское отделение. В институте не топили, дома тоже, морозы для нас, южанок, были ужасные, до –52°. От голода у нас с мамой отекли ноги. Днем я отсиживалась в теплой городской библиотеке, а вечера мы проводили в Большом театре, эвакуированном в Самару. Во Дворце культуры, где шли спектакли Большого, было тепло и в первое время продавали восхитительные бутерброды с колбасой. Билеты на галерку стоили дешевле коробка спичек. Все оперы мы слушали, все балеты смотрели по многу раз. Уланова, Лепешинская, Семенова, Лемешев, Козловский, Норцов, Барсова... Да еще по понедельникам в Драматическом театре давали концерты Ойстрах, Оборин, Флиер, Гилельс. Вот тут-то я и уверовала в спасительную силу искусства.
Кроме Большого в Куйбышев был эвакуирован и дипломатический корпус. В антрактах мы с мамой в наших подшитых валенках сверху наблюдали за дефилированием высшего света по фойе. Мама обратила мое внимание на очень красивого молодого дипломата-норвежца. А летом мы познакомились с Кристеном Клавенесом на теннисном корте и подружились. Постепенно появились и другие знакомые иностранцы. Вскоре меня вызвали в Куйбышевский НКВД и стали настойчиво вербовать в СМЕРШ. Я отчаянно сопротивлялась, просила послать на фронт, чтобы доказать преданность Родине. Все знакомства с иностранцами пришлось оборвать. На мое счастье, в это время отца перевели с Черноморского флота в Министерство Вооруженных Сил. По дороге в Москву он заехал в Куйбышев, узнал о моих злоключениях в СМЕРШе и встревожился. В октябре 1943 года я получила извещение о мобилизации в ряды Военно-Морских Сил и предписание явиться в Москву. Так я оказалась курсантом английского отделения военно-морского факультета Военного института иностранных языков Красной Армии (ВИИЯКА).
Службу на военно-морском факультете, сопровождавшуюся жестокой муштрой, я ненавидела. Писала стихи:

Мне досталась судьба не моя,
Тельняшка ушедшего к рыбам матроса.

Всю жизнь мне везло на встречи с замечательными людьми. Учась в институте, навещала отца в общежитии старших офицеров военно-морского флота на Арбате, где папа жил с другим полковником в маленькой комнатушке. И как-то раз, когда я была у него, пришла сестра нашей ленинградской знакомой Вера Николаевна Маркова. Она преподавала японскую литературу в Институте восточных языков, переводила японскую поэзию и сама писала прекрасные, удивительные стихи.
Вера Николаевна взяла меня под свое крылышко. Давала читать из своей богатой библиотеки книги англий¬ских, французских, немецких авторов, о которых я раньше и слыхом не слыхивала. Вскоре она вышла замуж за замечательного художника, поэта и мыслителя Леонида Евгеньевича Фейнберга. Я стала бывать в их пятикомнатной квартире с двумя роялями, где жил еще его брат Самуил Евгеньевич Фейнберг, композитор, концертирующий пианист, профессор Московской консерватории, и взрослая дочь Леонида Евгеньевича Софья Леонидовна Прокофьева, ставшая впоследствии известным детским писателем. Тридцатилетнюю дружбу с этой куль¬турнейшей, творческой семьей я приравниваю к учебе в Университете...
Со следующего учебного года стало легче: параллельно с английским изучала французский на гораздо более гуманном армейском отделении и избавилась от непрерывного надзора начальства. В декабре 1944 года мое армейское отделение послали практиковаться в устном французском в многонациональный лагерь военнопленных под Тамбовом ?188. Откуда же там были французы? А дело в том, что фашистская Германия в 1940 году аннексировала восточные области Франции Эльзас и Лотарингию и мобилизовывала в свою армию молодых эльзасцев и лотарингцев. Воевать за немцев они не желали, и многие при первой возможности сдавались в плен. Вот самым образованным из них и поручили тренировать нас в разговорном французском.
С первой минуты знакомства мы почувствовали взаимную симпатию с одним из этих «учителей». Лотарингец Эжен Сент-Эв, родом из Меца, был прекрасно образован. В армию немцы насильственно взяли его студентом античного отделения филологического факультета университета. В течение месяца мы проводили целые дни в клубном бараке-землянке в присутствии неусыпного надзирателя. Эжен, как и я, писал стихи, знал французскую поэзию назубок. Когда он читал стихи, французы толпились вокруг нас. Я впервые в жизни вместе с Эженом присутствовала на рождественском сочельнике. Мы влюбились друг в друга, а через месяц расстались, казалось, навсегда... 52 года мы ничего не знали друг о друге...
Но судьба вновь сведет нас и соединит глубокой духовной дружбой. Эжен станет приезжать с семьей в Москву, я поеду к нему во Францию, по e-mail еженедельно, а то и чаще, буду получать от него интереснейшие письма, Эжен перезнакомится с моими друзьями, его семья зачислит меня в свои члены. В журнале «Континент» ?91 выйдут мои воспоминания о нашей встрече под Тамбовом, в ?96 будут опубликованы его воспоминания. 22 июня 2000 года по телеканалу «Культура» покажут сюжет о наших встречах. Эта дружба станет содержанием и украшением нашей старости.
Но вернемся в ВИИЯКА. День Победы 9 мая 1945 года я встречала на Красной площади, предусмотрительно переодевшись в штатское, а то бы закачали на руках и напоили водкой до полусмерти. А через три дня — уже в армейской форме младшего лейтенанта — с группой военных переводчиков из нашего института я выехала в Дунайское военно-транспортное управление, располагавшееся в Будапеште. Я прослужила там полгода, летая на «У-2» с поручениями в Румынию и Югославию. Но когда мне предложили подписать контракт на три года службы в Австрии, я вдруг поняла, что такое ностальгия. Это род безумия. Сейчас, немедленно, я должна оказаться во дворе нашего севастопольского дома с его крупными круглыми булыжниками, внутри нашей коммуналки, в наших двух комнатах, обставленных резной декадентской мебелью. Я знала, что дома не существует, от бомб даже улица сползла с горы, об этом и писал, и рассказывал отец. Но эти доводы не действовали на ослабевший разум. Я хочу домой! Не надо мне моей двухкомнатной квартиры с любезной консьержкой, ни джипа с шофером в моем распоряжении, моего личного тренера по теннису экс-чемпиона Венгрии, ни... даже капитана Самуила Мещанинова, великолепно игравшего роль великодушного Артура Грэя из «Алых парусов» при мне, мечтательной Ассоль.
Я устроила форменную истерику моему начальнику и через несколько дней в октябре 1945 года прилетела на «Дугласе» в Москву.
Я сдавала пропущенную летнюю сессию на двух факультетах, тут подоспела зимняя сессия, потом весенняя. Одни пятерки, общий балл 5. А за месяц с небольшим до госэкзаменов мне объявили: идет общая демобилизация, женщины-переводчицы на флоте не нужны, месяц я свободна, в отпуске, затем получу документы о демобилизации и гражданский паспорт. Госэкзамены сдавать не буду, следовательно, диплома не получу.
За годы войны и военной службы здоровье мое расшаталось.
В ожидании предстоящей демобилизации отец послал меня в военно-морской санаторий в Кисловодске. От нарзанных ванн сердце быстро пришло в норму. Весна, все цветет, мне 22 года, танцую в штатских нарядных платьицах, привезенных из Венгрии, и даже хожу в горы. В этом санатории и произошло мое знакомство с капитаном третьего ранга Валентином Александровичем Маслениковым. Коренастый, пружинистый, белозубый каптри обладал разносторонними познаниями в самых разных областях, был неистощимым собеседником. На четвертый день сообщил, что женат, имеет двоих детей, но все равно рано или поздно я стану его женой. Я ответила твердым отказом, и на этом мы расстались.
Чтобы получить гражданский диплом, пришлось срочно сдать десять экзаменов из-за разницы программ и поступить на французское отделение последнего курса переводческого факультета МГПИИЯ. Странный у меня диплом получился: «в 1946 г. поступила и в 1947 г. окончила полный курс Московского государственного педагогического института иностранных языков». Дипломную работу писала я по Бодлеру, любимому поэту Эжена Сент-Эва, и была приглашена в аспирантуру по специальности мировая литература. Но шла борьба с «космополитами». А руководитель моей кафедры профессор Нусинов мало того что был евреем, так еще угораздило его опубликовать книгу о влиянии на Пушкина европейской литературы. Конечно же, его арестовали как врага народа и послали куда Макар телят не гонял. Лопнула моя аспирантура, быть может и к лучшему.
По распределению попала я в качестве инокорреспондента в «Экспортлес» Министерства внешней торговли. Дильсы, батенсы, бордсы, свилеватость древесины, франко-порт... Переписки с инофирмами на весь день не хватало и, обложившись словарями, папками и иностранными журналами, я писала короткие рассказы, ухитряясь уложить весь сюжет на одном листке.
Побывала я у Самарина, директора Института мировой литературы, на предмет поступления в их аспирантуру. Моя кандидатура его устраивала. Мы выбрали с ним трех авторов на трех языках, по которым я должна была подготовить за лето небольшие самостоятельные исследования. Но для этого нужно было работать в Библиотеке иностранной литературы, а рабочий день в «Экспортлесе» длился с 11 утра до 8 вечера шесть дней в неделю. Я договорилась с начальством и перешла на полставки. Однако, понимая, что я скоро уйду с работы, меня уволили и взяли другого подвернувшегося инокорреспондента. Жить в ожидании осени было не на что и негде, пришлось срочно искать работу, оставив мечты об аспирантуре на этот раз навсегда.
Подвернулась работа в Иностранной редакции ТАСС. В наш Балканский отдел приходили по аппарату Хэйла мотки лиловых лент, листы с распечаткой азбуки Морзе, все это было производство зарубежных информационных агентств, на разных языках, а наши стенографист¬ки приносили в отдел принятые по телефону сообщения советских корреспондентов из балканских столиц. Мы, редакторы, просматривали эти кипы, большую часть вы¬брасывали в корзину, а отобранное шло в три вестника: «для печати», «не для печати» и в «нулевку», предназначавшуюся для неизвестных нам высших органов власти. В «нулевку», т.е. совершенно секретный вестник, шла известная всему миру критика в адрес СССР, но ее строжайше скрывали от советских граждан. Рабочий день был «не нормирован», мог продолжаться 12 часов, как-то раз я не отрывалась от рабочего стола 17 часов, даже еду доставили на лифте из столовой. ТАСС наш мы называли между собой соковыжималкой.
Валентин демобилизовался, приехал с семьей в Москву и не прекращал осады. Через три года я сдалась, и мы поженились. Я поставила условие: весь свой заработок он будет отдавать первой жене, а жить будем на мою зар¬плату. Мы без конца скитались по углам, заработанную им прорабом на стройке комнату он отдал первой семье.
Однажды Валентин принес пластилин, намереваясь вылепить мой портрет — он немного занимался самодеятельной скульптурой. Я попробовала лепить. Что человеку нужно для развития неожиданных для него самого способностей? Да похвала, конечно. Я получала ее от мужа и увлеклась скульптурой. Пошло как-то быстро. Первый портрет экспонировался на московской самодеятельной выставке, третий — получил премию на Всесоюзной выставке самодеятельного искусства, потом пошли про¬фессиональные выставки, работы с которых приобретали музеи. Совмещать серьезную творческую работу с ТАССом стало невозможно, я ее оставила и зарабатывала на жизнь уроками английского и французского. В 1957 году у нас родилась дочка Даша. Ей был годик и три месяца, когда мы сняли совершенно случайно дачу в Переделкине. Вскоре нас навестил на Арбате наш знакомый поэт Валерий Борисович Сериков.
— Как, вы сняли дачу в Переделкине? А вы знаете, что там живет Борис Леонидович?
— Нет, понятия не имела.
— Вы должны его лепить. Это судьба.
Произошло чудо. Летом 1958 года Борис Леонидович Пастернак стал позировать для своего скульптурного портрета. А в октябре этого же года ему присудили Нобелевскую премию и разразился всемирный скандал. Работа моя прервалась до следующего лета и завершилась в ноябре 1959 года. Во время сеансов мы разговаривали, а дома я записывала в дневник наши разговоры и разные драматические события, связанные с Пастернаком и его портретом.
В январе 1960 года Пастернак внес портрет в свой кабинет, там он простоял 25 лет.
После смерти Бориса Леонидовича я сблизилась с его вдовой Зинаидой Николаевной и некоторыми людьми из его ближайшего круга. По ее просьбе разбирала архив Пастернака и уговаривала ее писать воспоминания. Но дело кончилось тем, что она предложила мне самой записывать ее рассказы. Так получилась книга «Моя жизнь». Мы заключили с Зинаидой Николаевной Пастернак соглашение о равных авторских правах. Однако воспоминания Зинаиды Николаевны публикуются без моего ведома и упоминания моего имени как литературного записчика.
Сократив дневниковые записи, я составила книгу «Портрет Бориса Пастернака». Отрывки из нее впервые вышли в журнале «Литературная Грузия» (1978—1979), а в 1990 году в «Неве». В том же юбилейном году (Борису Леонидовичу исполнилось бы 100 лет) издательство «Советская Россия» выпустило краткий вариант книги. Натурный портрет Пастернака экспонировался на выставке «Мир Пастернака» в Музее изобразительных искусств на Волхонке, где я выступала на юбилейных чтениях с докладом «Таинственный портрет в незавершенной пьесе Пастернака».
Еще до юбилея, узнав о предстоящем открытии музея Пастернака в Переделкине, я отлила в бронзе в подарок музею натурный портрет Пастернака. Дар был отвергнут как «не соответствующий научной концепции музея».
В том же 1990 году в Чистополе, в доме, где во время войны жил и работал Борис Пастернак, был открыт его музей. На стене дома висит бронзовый мемориальный триптих с выполненным мной рельефом. Последний по времени портрет Пастернака находится в Музее Серебряного Века на Проспекте Мира в Москве. Еще один вариант портрета в бронзе вместе с мраморным бюстом Анны Ахматовой приобретены Ахматовским музеем, расположенным в Фонтанном Доме в Питере. Только первый бронзовый портрет Пастернака, для которого он много позировал, остался у меня. Надеюсь, что когда-нибудь он найдет место в музее или в коллекции.
А в 1979 году на мою мастерскую был совершен варварский налет. Более 70 скульптур и множество портретов в карандаше (Солженицына, Генриха Нейгауза и других) и в масле были уничтожены или расхищены. По счастью, сохранились фотографии почти всех скульптур и некоторые опубликованы в сборнике моих стихов «Мастерская» (изд-во «Присцельс», 1998 г.).
Но самые важные события моей жизни начались в 1967 году. Летом я случайно познакомилась на теплоходе с архиепископом Ростовским и Ярославским, владыкой Сергием Лариным.
И вот я впервые в жизни разговариваю с духовным лицом. Архиепископ оказался человеком образованным, широких взглядов, окончил помимо Духовной академии истфак Ленинградского университета, много ездил по разным странам и континентам, живал в Западной Европе в качестве экзарха Московской Патриархии, читал тот же самиздат, что и я. Мое представление о Церкви как о царстве «темных бабок» пошатнулось. Моя атеистическая закалка нисколько не мешала нашим двум долгим беседам. Оборвала знакомство его скоропостижная смерть.
Надо сказать, что в то время я переживала тяжелый духовный кризис. И творчество, и материнство, и даже любовь потеряли для меня всякий смысл. У меня был дом, мастерская, скромный достаток, друзья, а мною владело отвращение к жизни, не имеющей никакого смысла. Я бы, наверное, наложила на себя руки, если бы не жалость к дочери. И тут будто кто взял меня за руку и привел к человеку, который спас меня от отчаянья и направил жизнь в новое русло. Это был священник Александр Мень.
Величайшим даром оказались обретенная вера в Бога, вступление в Русскую Православную Церковь, наша дружба с отцом Александром и его духовное наставничество. Оно продолжалось 23 года, до самой его гибели от топора убийцы по дороге в храм 9 сентября 1990 года.
Я видела, что он все силы отдает людям и своим книгам, понимала, что он нуждается в помощи, и помогала ему, как только могла. Пригодился пятилетний редакторский опыт в ТАССе, я редактировала все его книги, выходившие в бельгийском издательстве «Жизнь с Богом». Сначала это была шеститомная «История мировой религии», потом «Таинство, слово и образ», второе издание «Сына Человеческого», «Практическое руководство в молитве», «Как читать Библию», комментарии к бельгийскому изданию Библии и, наконец, семитомный Библиологический словарь. В промежутке, отдыха ради, перевели вдвоем с английского самый его любимый роман Грэма Грина «Сила и слава».
Работа с отцом Александром была наслаждением. Эрудиция его казалась неисчерпаемой. При всей невероятной образованности и духовной мудрости он был веселым, остроумным, живым человеком. С первой встречи я почувствовала к нему полное доверие, хотя еще целый год оставалась атеисткой, а потом с радостью вовлеклась в его неутомимую духовную и литературную деятельность. Когда стала терять зрение и мне угрожала слепота, один умный врач посоветовал уехать из Москвы в деревню, чтобы спасти глаза. В моем случае это действительно было единственным спасением. Так я оказалась на шесть с половиной лет в Новой Деревне, в двух шагах от храма, где служил отец Александр. Вскоре ему запретили принимать прихожан на территории церкви, и он перенес эти встречи в мой дом, который я снимала на протяжении почти семи лет, тесно участвуя в трудах батюшки и наблюдая его в самых разных обстоятельствах.
Для заработка переводила для архиерея, преподававшего в Московской Духовной академии Новый Завет, богословские труды, для себя вела дневник, где все больше места отводилось событиям моей духовной жизни, записывала размышления на евангельские и святоотеческие тексты, писала стихи. В те годы ничего этого издавать и думать было нельзя.
За 11 лет до гибели отца Александра мне пришло в голову, что должна о нем существовать книга. Он был человеком очень скромным и уговорить его удалось не сразу. «Людям нужны не только идеалы христианства, но и образы современников, которые этими идеалами живут в полноте. Если Бог выбрал вас для этой цели, тут уже не до вашей личной скромности», — уговаривала я его. Он сдался. Встреча за встречей, все увлеченней отец Александр принялся рассказывать мне свою жизнь. Однажды мы простояли с ним за этим занятием шестнадцать часов кряду в коридоре купейного вагона поезда Феодосия—Москва. Чувствовалось, что он впервые последовательно рассказывает о себе. Дома я делала записи, он все их потом читал. Иногда на какие-то вопросы отвечал: «Это я вам сам напишу». И действительно писал. Так возникли его Credo, рассказ о его внутренней духовной жизни, очерки о студенческих годах, о встречах с Сол¬женицыным с М.В.Юдиной и многое другое. Дарил бесценные архив¬ные материалы.
Когда в начале 80-х отца Александра стали без конца вызывать на Лубянку, а случалось, и в Лефортово, там интересовались и мною, он забрал у меня папку с записями. Обыск у меня был вполне вероятен, он считал, что в тесной московской квартире толстую папку не спрячешь, а в загородном семхозском доме у него был надежный тайник. Там и хранил батюшка несколько лет рукопись своего будущего жизнеописания, отдал года за два до гибели, когда началась перестройка.
А тогда на Лубянке ему посоветовали, чтоб в Новой Деревне я больше не жила. За моим домом велась постоянная слежка, хозяйку регулярно допрашивали. Но как раз в это время у меня возобновились кровоизлияния в сетчатку, я оказалась в глазной больнице и перенесла сложную операцию на один глаз. В деревню не вернулась, но в Москве продолжала редактировать с помощью здорового глаза семитомный Библиологический словарь. Связь наша не прерывалась. Батюшка часто приезжал ко мне, я ездила в Новую Деревню, мы переписывались (у меня сохранилось много его писем и записок).
После его гибели я переключилась на собственную литературную работу. Ведь убийство совпало с перестройкой, а при советской власти меня, разумеется, не стали бы печатать.
В 1990 году вышло сразу несколько стихотворных и прозаических публикаций. К первой го